Неточные совпадения
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть город, которым был, как
казалось, удовлетворен, ибо нашел, что город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в
глаза желтая краска
на каменных домах и скромно темнела серая
на деревянных.
Дождь, однако же,
казалось, зарядил надолго. Лежавшая
на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть
глаз выколи.
Здесь учитель обратил все внимание
на Фемистоклюса и,
казалось, хотел ему вскочить в
глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Пестрый шлагбаум принял какой-то неопределенный цвет; усы у стоявшего
на часах солдата
казались на лбу и гораздо выше
глаз, а носа как будто не было вовсе.
Чичиков постарался объяснить, что его соболезнование совсем не такого рода, как капитанское, и что он не пустыми словами, а делом готов доказать его и, не откладывая дела далее, без всяких обиняков, тут же изъявил готовность принять
на себя обязанность платить подати за всех крестьян, умерших такими несчастными случаями. Предложение,
казалось, совершенно изумило Плюшкина. Он, вытаращив
глаза, долго смотрел
на него и наконец спросил...
Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки
на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже
казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со страхом посмотрел
на него пристально; но
глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в
глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно
на одном и том же месте, как человек, который весело вышел
на улицу, с тем чтобы прогуляться, с
глазами, расположенными глядеть
на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все,
кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
— Как же, пошлем и за ним! — сказал председатель. — Все будет сделано, а чиновным вы никому не давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели мои не должны платить. — Сказавши это, он тут же дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели,
кажется, хорошее действие
на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти
на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в
глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал...
— Лучше б ты мне просто
на глаза не
показывался! — сказал Ноздрев.
— Иной раз, право, мне
кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги
на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь
на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь
глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя
на всех, — право и эдак все.
Легкий головной убор держался только
на одних ушах и,
казалось, говорил: «Эй, улечу, жаль только, что не подыму с собой красавицу!» Талии были обтянуты и имели самые крепкие и приятные для
глаз формы (нужно заметить, что вообще все дамы города N. были несколько полны, но шнуровались так искусно и имели такое приятное обращение, что толщины никак нельзя было приметить).
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;
казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна
на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что
кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть
показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный
глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса,
на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие
глаза, исполненные неизъяснимой грусти,
казалось, искали в моих что-нибудь похожее
на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные
на коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее.
Она села против меня тихо и безмолвно и устремила
на меня
глаза свои, и не знаю почему, но этот взор
показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью.
Я пристально посмотрел ему в
глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря
на его хладнокровие, мне
казалось, я читал печать смерти
на бледном лице его.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл
глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и
на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а
кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив,
глаза ее с бойкою проницательностью останавливались
на мне, и эти
глаза,
казалось, были одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждали вопроса.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать
на лице, у которого нет
глаз? Долго я глядел
на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела
на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно
кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Она отвернулась, облокотилась
на стол, закрыла
глаза рукою, и мне
показалось, что в них блеснули слезы.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело:
на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне
на них
показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я
на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в
глаза своими бойкими
глазами, как будто хотел слово вымолвить.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал я ему. — У нее такие бархатные
глаза — именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее
глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти
глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… Впрочем,
кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась
на твою пышную фразу.
Она сидела неподвижно, опустив голову
на грудь; пред нею
на столике была раскрыта книга, но
глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти,
казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…
Старуха взглянула было
на заклад, но тотчас же уставилась
глазами прямо в
глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему
показалось даже в ее
глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что,
кажется, смотри она так, не говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
Она,
кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными
глазами, которые
казались еще больше
на ее исхудавшем и испуганном личике.
Серые и радужные кредитки, не убранные со стола, опять замелькали в ее
глазах, но она быстро отвела от них лицо и подняла его
на Петра Петровича: ей вдруг
показалось ужасно неприличным, особенно ей, глядеть
на чужие деньги.
Бедная старушка, привыкшая уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя
на лавке. Она не смела ничего говорить; но услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула
на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая,
казалось, трепетала в
глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь,
глаза блистали. Ему
казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и
глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно
на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его
на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая
глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела
на него с большим любопытством. Ему
показалось, что она улыбалась.
Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец,
кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у нее почти совсем не было, а были
на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами.
Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
Скажут, может быть, что она совестится
показаться неисправной в
глазах постороннего человека в таком предмете, как хозяйство,
на котором сосредоточивалось ее самолюбие и вся ее деятельность!
Обломов не казал
глаз в город, и в одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не
казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый день, но он не знал, где и
на ночь приклонить голову.
Молодая, наивная, почти детская усмешка ни разу не
показалась на губах, ни разу не взглянула она так широко, открыто,
глазами, когда в них выражался или вопрос, или недоумение, или простодушное любопытство, как будто ей уж не о чем спрашивать, нечего знать, нечему удивляться!
— А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже,
кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло,
глаза загорелись, она опустилась
на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Она
показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это.
Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы;
на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и,
кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней
на душе.
— Послушай, — сказала она, — я сейчас долго смотрела
на портрет моей матери и,
кажется, заняла в ее
глазах совета и силы.
«Ах ты, Господи! — думал он. — А она
глаз не спускает с меня! Что она нашла во мне такого? Экое сокровище далось! Вон, кивает теперь,
на сцену указывает… франты,
кажется, смеются, смотрят
на меня… Господи, Господи!»
Мими стояла, прислонившись к стене, и,
казалось, едва держалась
на ногах; платье
на ней было измято и в пуху, чепец сбит
на сторону; опухшие
глаза были красны, голова ее тряслась; она не переставала рыдать раздирающим душу голосом и беспрестанно закрывала лицо платком и руками.
Левин кинул
глазами направо, налево, и вот пред ним
на мутно-голубом небе, над сливающимися нежными побегами макушек осин
показалась летящая птица.
Она вышла
на середину комнаты и остановилась пред Долли, сжимая руками грудь. В белом пенюаре фигура ее
казалась особенно велика и широка. Она нагнула голову и исподлобья смотрела сияющими мокрыми
глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопанной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от волнения Долли.
Он сидел
на своем кресле, то прямо устремив
глаза вперед себя, то оглядывая входивших и выходивших, и если и прежде он поражал и волновал незнакомых ему людей своим видом непоколебимого спокойствия, то теперь он еще более
казался горд и самодовлеющ.
Она довольно долго, ничего не отвечая, вглядывалась в него и, несмотря
на тень, в которой он стоял, видела, или ей
казалось, что видела, и выражение его лица и
глаз.
— Да, вот вам
кажется! А как она в самом деле влюбится, а он столько же думает жениться, как я?… Ох! не смотрели бы мои
глаза!.. «Ах, спиритизм, ах, Ницца, ах,
на бале»… — И князь, воображая, что он представляет жену, приседал
на каждом слове. — А вот, как сделаем несчастье Катеньки, как она в самом деле заберет в голову…
— Ах, мне всё равно! — сказала она. Губы ее задрожали. И ему
показалось, что
глаза ее со странною злобой смотрели
на него из-под вуаля. — Так я говорю, что не в этом дело, я не могу сомневаться в этом; но вот что он пишет мне. Прочти. — Она опять остановилась.
Всё в ее лице: определенность ямочек щек и подбородка, склад губ, улыбка, которая как бы летала вокруг лица, блеск
глаз, грация и быстрота движений, полнота звуков голоса, даже манера, с которою она сердито-ласково ответила Весловскому, спрашивавшему у нее позволения сесть
на ее коба, чтобы выучить его галопу с правой ноги, — всё было особенно привлекательно; и,
казалось, она сама знала это и радовалась этому.
Она взглянула
на него. «Нет, это мне
показалось, ― подумала она, вспоминая выражение его лица, когда он запутался
на слове пелестрадал, ― нет, разве может человек с этими мутными
глазами, с этим самодовольным спокойствием чувствовать что-нибудь?»
— Да вы и то,
кажется, мало спите. Нам веселей, как у хозяина
на глазах…
Когда началась четырехверстная скачка с препятствиями, она нагнулась вперед и, не спуская
глаз, смотрела
на подходившего к лошади и садившегося Вронского и в то же время слышала этот отвратительный, неумолкающий голос мужа. Она мучалась страхом зa Вронского, но еще более мучалась неумолкавшим, ей
казалось, звуком тонкого голоса мужа с знакомыми интонациями.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее
глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась
на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку
на руку и что-то оживленно начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото
показалось досадным.